Мать почти ослепла от слез. Отец резко сдал и с трудом ходил. Энергичная Луиза обивала все пороги, умоляя о вспомоществовании. Андреа перестала покупать платья и украшения и берегла каждый реал, который получала от любовников. Семья писала петиции, обивала пороги королевских канцелярий, питалась одним только хлебом и луком. Было продано все, что только можно было продать. Кое-что удалось скопить, но этого была такая жалкая сумма, что смешно было о ней говорить.
Сервантес ничего этого не знал. Жилось ему, в целом, неплохо. Одиночество не тяготило его. У ворот Баб-эль-Уед, с другой стороны крепостной стены, в тени высокого старого кипариса он нашел укромное место для размышлений. Отсюда он мог видеть море, которому был обязан и лучшими и худшими мгновениями жизни. Здесь зрели его мысли, которые он записывал в тетрадь в сафьяновом переплете, — подарок Абрахама Каро. Заносил он сюда и свои стихи, совсем не похожие на те, которые сочинял в далекой юности. Но некому было их прочесть, некому оценить. Ушли прежние амбиции, исчезло тщеславие. Не было рядом ни маэстро Ойоса, восхищавшегося каждой строкой любимого ученика, ни всегда спокойного и благожелательного кардинала Аквавивы. Он знал, что в Испании расцветает могучая литература, знал, каким успехом пользуются в Мадриде театральные представления. Ему казалось, что и он мог бы занять почетное место на пиршестве Мельпомены, если бы не судьба, отрезавшая его от творческой жизни. Стихи сочинялись легко, и какое-то время он был доволен. Но однажды, перечитав их, вырвал листы, на которых они были записаны, и пустил по ветру. «Жалкая риторика, не более того», — подумал он с горечью. Тем не менее вскоре Сервантес сочинил большую поэму о сражении при Лепанто, выдержавшую его придирчивый критический анализ, и воспрянул духом.
Живым своим умом Сервантес быстро оценил агрессивную сущность ислама и понял, какая опасность грозит христианской цивилизации. Политика, на его взгляд, играла второстепенную роль в борьбе двух религий, где слабейшей оказывалась христианская. Не только своей судьбой был озабочен Сервантес. Он хотел, чтобы Испания — самая могущественная из христианских держав, сделала выводы из успехов ислама и мобилизовала свои ресурсы на борьбу с этим растущим злом. Но что мог сделать он, раб, закованный в цепи, без малейшей надежды на скорое освобождение?
Сервантес об этом не думал. Для него жить означало действовать. Его нравственный авторитет среди христианских невольников рос изо дня в день. Он ободрял и утешал слабых, делился с ними последними крохами, помогал своим товарищам всем, чем только мог.
Историограф Алжира, современник Сервантеса доминиканский монах Гедо с лаконизмом, придавшим его труду особый колорит, описал издевательства, которым подвергались христианские пленные на алжирской земле. Без пафоса и эмоций поведал он о палочных ударах, наказаниях плетьми, пытках голодом и жаждой и других истязаниях. Сервантес, наблюдавший все это изо дня в день, не мог смириться с таким унижением людей. Максималист во всем, он мечтал не только об освобождении узников, но и о том, чтобы отнять власть у их мучителей. Целыми днями обдумывал он проекты всеобщего возмущения пленных, и постепенно его дерзкие планы перестали казаться ему химерой. В своих мечтаниях он уже видел великую армию восставших рабов, а себя новым Спартаком.
С присущей ему решимостью шел он к намеченной цели, вооруженный лишь своим терпением, умом и энергией. Для начала он сплотил вокруг себя ядро из нескольких знатных испанцев, бывших офицеров королевской армии, людей отважных и непоколебимых, постоянно устраивавших заговоры, ненавистных ренегатам и терпимых турками лишь потому, что те надеялись получить за них солидный куш. Эти гордые люди жили своей обособленной жизнью в сфере идей и понятий, разделяемых только ими, и с презрением относились и к своим тюремщикам, и к реалиям алжирской жизни. Хоть и не сразу, но это маленькое, тесно сомкнутое элитное общество признало лидерство простого солдата Сервантеса.
Особенно близко сошелся Сервантес с доном Бертраном де Сальто-и-Кастильо. Этот знатный мадридский дворянин стал известен всей Северной Африке после того, как повторил подвиг римского полководца Регула. Оказав своему хозяину какую-то услугу, дон Бертран испросил у него разрешение на кратковременную поездку в Испанию, дабы проститься с умирающим отцом, поклявшись именем Девы Марии, что вернется обратно. Свое обещание он выполнил.
Это был человек худощавый, эмоциональный, несколько суетливый из-за переполнявшей его энергии, напоминавший быстрыми движениями и настороженным взглядом птицу с невзрачным оперением и яркими глазами. Он никогда не снимал с шеи пестрого шарфа, прикрывавшего багровый рубец, охватывавший горло подобно ожерелью. Дон Бертран был взят в плен при осаде крепости Галета, где проявил такие чудеса отваги и испортил туркам столько крови, что их предводитель Мехмет-паша приказал его повесить. Впрочем, Мехмет-паша соизволил вначале побеседовать со столь доблестным воином.
Он разъяснил дону Бертрану, что если тот вступит в ряды правоверных и посвятит способности, дарованные ему Аллахом, утверждению истинной веры и истреблению врагов ислама, то его ожидают слава, богатство и почести. В противном же случае его душа будет отдана шайтану.
Дон Бертран отказался принять ислам, и Мехмет-паша тут же велел вздернуть его на возвышающемся у входа в военный лагерь платане. «Этот платан и сейчас стоит перед моими глазами, — со смехом рассказывал дон Бертран. — Один сук его торчал так, словно нарочно вырос для этой цели. На шею мне накинули петлю и выбили из-под ног какую-то хреновину. И, представляете, дон Мигель, когда я уже был на пути к райскому блаженству, этот сук вдруг возьми да и обломись. Я, красный как рак, с вывалившимся языком и выпученными глазами, шлепнулся на землю, а Мехмет-паша сказал: „Аллах не захотел смерти этого гяура. Разве я могу не уважить его волю?“»