Они вошли в небольшую комнату, служившую и спальней, и местом отдыха. Здесь находилась койка, покрытая медвежьей полостью, стол, заваленный всяким хламом, две табуретки. А на стене висела картина. Всего одна — но какая! Прямо перед Мигелем на тропинке, ведущей в сад, стояла Мария. Ее маленькие босые ступни покрывала роса. Темное платье оттеняло белизну обнаженной шеи и рук. Нежные глаза смеялись. Шлем шелковистых волос над высоким и чистым лбом казался диадемой. Весь ее облик светился умом, добротой и любовью. Сверхъестественная живость изображения, казалось, перешла здесь все границы человеческих возможностей.
Сервантес боялся пошевелиться. Ему казалось, что Мария вот-вот спустится с холста и подойдет к нему, еще более прекрасная в движении живого тела, чем в его величественной неподвижности.
— Ну? — спросил художник.
Сервантес молчал. Ему надо было собраться с мыслями.
— Ты превзошел себя и создал изумительный шедевр, — сказал он наконец. — Но эта манера писать… Она не похожа на твой обычный стиль.
— Я вложил в эту картину всю свою скорбь, все свое горе. И вот Мария опять со мной, и никогда больше меня не покинет. Разве это не прекрасно, Мигель?
— Давай разопьем по этому поводу еще бутылку, — сказал Сервантес.
Обстоятельства жизни становились все хуже и хуже. Его губила патологическая честность. Другой давно бы разжился на такой должности, но не Сервантес. Он стал все чаще прикладываться к бутылке, хотя знал, что у вина, которое пьешь в одиночку, не бывает хорошего вкуса. В довершение всего уставшая от непролазной бедности жена стала сварливой как Ксантипа, и нещадно его пилила. Каталину раздражало, что в Мигеле не было никакой основательности, никакой хитрости, никакого умения жить. Ее блаженный супруг витал в облаках и отправлялся собирать подати с карманами, набитыми рукописями.
В 1595 году Сервантес выиграл поэтический турнир в Сарагосе, сочинив стихи по поводу канонизации святого Гиацинта. Сияющий пришел он домой и вручил жене приз — три серебряные ложки. Она швырнула их ему в голову и заплакала.
А он упорно продолжал искать свой стиль, и школой мастерства стала для него античная литература. У Гомера его привлекали титаническая сила воображения и широта таланта. Его восхищал добродушный юмор, с каким Гомер описывает богов и людей. «„Илиада“, — говорил он, — так величественна и монументальна, что недосягаема для критики». У Горация ему нравились акварельное изящество и высокая степень стилизации — так расписывают вазы. С особым наслаждением читал он «Эклоги» Вергилия, поражаясь мастерству, с каким поэт наполняет смыслом каждую строку.
Но особое восхищение вызывал у него Ювенал. Суровый стоик, мастер сатиры, бичующей пороки, духовную нищету и убожество Рима периода упадка. Особенно ему импонировала в Ювенале его привязанность к ненавидимому им Риму.
Ощущение «odi et amo» (люблю и ненавижу) было присуще и самому Сервантесу в отношении Испании. Он многое в ней не любил и в то же время был глубоко к ней привязан.
Но нужно было что-то предпринимать в связи с отлучением от церкви. Сама анафема его не смутила. Годы пылкой юношеской веры остались позади. К церковным ритуалам он был теперь равнодушен. Цену же елейному благочестию корыстолюбивых и порочных священнослужителей знал хорошо. Но в Испании был немыслим отлученный от церкви чиновник.
С давних театральных времен был у Сервантеса приятель Фернандо де Сильва, несостоявшийся актер. Несколько раз он играл второстепенные роли в его пьесах и испытывал к Мигелю чувство, похожее на уважение. Уйдя из театра, де Сильва поступил на службу в инквизицию и со временем занял там важную должность. Этот мрачный субъект к Сервантесу был, похоже, искренне привязан. Он не носил сутаны, одет был по-городскому. На груди его красовался большой серебряный крест. Мигелю он так обрадовался, что пригласил его отобедать в превосходном ресторанчике «Греческая вдова». Отдав должное кулинарии и выслушав его историю, де Сильва сказал: «Крепко же вы влипли, дон Мигель. Тот, кто посягает на имущество церкви, совершает с ее точки зрения смертный грех и должен подвергнуться суровой каре. Но думаю, что мне удастся все уладить». Прошло пять дней, и де Сильва сообщил Сервантесу, что его отлучение от церкви аннулировано.
Но радость продолжалась недолго. Его не оставляли в покое. До него решили добраться, и он получил приглашение на испытание крови в Палату расовой чистоты. Пришлось снова обратиться к де Сильве. Они вновь встретились в «Греческой вдове». Был вечер, и де Сильва заказал легкий ужин с вином. Выслушав Сервантеса, он сожалением пожал плечами:
— На это учреждение мое влияние не распространяется. Тут уж я бессилен. Но ведь вам, дон Мигель, будет не сложно и самому доказать, что вы происходите из старинного христианского рода, четыре последних поколения которого свободны от примеси иудейской крови. Не так ли?
— Доказать? Боюсь, что это будет нелегко. По отцовской линии у меня все в порядке. Но со стороны матери некоторых документов не хватает. К этому могут придраться.
— Ну, тогда вам придется расписать судьям свое участие в битвах за нашу святую веру. Рассказать о Лепанто, о том, как героически вы вели себя в алжирском плену. Думаю, они примут это во внимание.
— Именно этого мне и не хочется делать.
— Почему? — удивился де Сильва.
— Противно. Знаете, в чем для меня признак счастья и гармонии? В том, чтобы никому и ничего не нужно было объяснять и доказывать.